Святителю отче наш Николае, моли Бога о нас!
 
 

 
 
 



Продолжение.



В ясную ночь высыпали звезды на небе. Холодные и чистые, молча смотрели на землю, не понимая, что на обезумевшей земле происходит...
Иловайский вышел за порог. Глядя на темный силуэт в отдалении, знал, что это - она. Приблизился. Она сделала шаг - золотые волосы так привычно блеснули, только теперь - в лунных лучах...
- Не спится, товарищ Алена?
Алена не ответила. Сложив руки на груди, смотрела на подходящего комиссара, хмуря черные брови. В сумраке ночи, ослабленном серебристым небесным светом, выявилась, чудно раскрылась тщательно скрываемая в напряженные дни, полные вдохновенной и страшной революционной борьбы, трогательная хрупкость и нежная женственность. Иловайский смотрел и не узнавал - так изменилась поповская дочка, которую целовал он когда-то в дурмане майского цветения. И еще притягательней стала для него... "Все меня сумасшедшем называют, - подумал он. - И все - правы. Только сумасшедший в наше время готов поддаться чувству..." Но он не просто поддался, он, расслабившись, отдался полностью внезапно воскресшей любви, забыв обо всем в своей жизни. Даже о присыпанных землей телах расстрелянных им нынче людей...
- Звездами любуешься? - сказал первое, что в голову пришло.
- Не до глупостей, граф.
- Граф?
- Граф и есть. Что хочешь со мной делай, товарищ Иловайский. При наших-то, понятно, комиссар. А так... Ваше сиятельство. Не могу иначе.
- Вспоминается прошлое проклятое, старорежимное? Не отпускает, да?
- Пойду я.
- Нет, постой, - граф поймал ее за локоть, удержал. - Объясни мне: кровь - потоки крови, безумие общее - это и есть то дело, которого жаждала душа твоя неуспокоенная?
- Отпусти. Здесь тебе не допрос.
- Остановись!
Негромкий голос его обладал редким свойством - он не просто повелевал, он гипнотизировал, придавливал, завораживал. Нельзя было ослушаться такого голоса. Алена и хотела бы, да не могла. Да нет, и не хотела...
- Послушай меня. Я ведь когда узнал, что убили Федора Артуровича, в обморок упал - ротмистр гвардии...
- Какого Федора Артуровича?
- Генерала Келлера. Другим человеком очнулся, Аленушка. Все чувства похоронил. А вот сейчас смотрю на тебя и думаю: может быть, еще не все... Девочка, тебе-то что в этой мясорубке?
- Воевать надо, - просто ответила она.
- За что?
- За справедливость. За лучшее будущее.
- Эх, товарищ Алена... Запомни - будущего нет. Было прошлое, есть настоящее, в котором воистину настоящее только одно - смерть. А будущего нет у нас. И быть не может.
- Неправда!
- Неправда? А что ж... все неправда... Может быть, в эту-то минуту единственная правда только в том, что...
Он порывисто обнял Алену. Она охнула, хотела было вырваться, но потом прижалась к нему и замерла у него на груди, закрыв глаза...
Все исчезло. Коммунизм и ЧК, крестьянство, ревпродовольствие... И зло, и слезы - ими же ежедневно приумножаемые - исчезли, забылись. Не два комиссара, не безсердечный мститель, не воительница за светлое будущее - просто мужчина и женщина под холодными звездами чистых небес...
Отъезжая на следующий день от села, Иловайский сам себе удивлялся. Вчерашняя ночь и слово "люблю", ими обоими впервые в жизни сказанное... Какой-то кусочек другой, удивительной жизни, вдруг выпавший из общего бытия... Просветление во мраке... Неужели все это было?

Глава четвертая
Чекист-монархист

Граф Иловайский - председатель губернской ЧК, начальник особого отдела армии, расположился в одной из келий занятого красными монастыря. Здесь было сумрачно и пусто, бедно без икон, хотя, казалось, молитвенный дух, оставшийся от прогнанных хозяев, не вовсе покинул это поруганное место...
Сейчас перед Иловайским сидел болезненно бледный молодой человек в очках, в белогвардейской форме, опустив глаза под жгучим взглядом грозного чекиста. Граф уже давно научился применять силу взгляда в деле. И многому еще чему научился. Например, как без особых хлопот, без пыток (этого он не любил) и даже угроз развязать язык у человека. Впрочем, у того, кто перед ним сидел и развязывать-то его было не для чего, он был, как казалось Иловайскому, ясен и прозрачен - душа как на ладони.
- От расстрела все равно вам никуда не деться, - светским тоном, словно в гостиной, вел беседу Иловайский. - Это даже скучно объяснять. Да вы и жизнью-то, смотрю, не дорожите. И точно - чего ею, теперешней-то дорожить?
Белогвардеец молча снял очки, медленно протер стекла.
- Видите слабовато? - любезно осведомился чекист. - Глазки на чтении наших либерально-демократических гениев изволили посадить?
- Да я... нет... - молодой человек неловко водрузил очки на нос. - Это у меня с детства... зрение слабое. А так... читать я не очень...
Иловайский подпер щеку рукой и с интересом рассматривал белогвардейца.
- Недоумеваю, отчего вы такой в Белую гвардию подались?
- Да... они меня все больше при штабе держали.
- А зачем вообще?.. Нет, это уже не допрос, мне просто любопытно. Все равно к кому, лишь бы против большевиков, да? Удивительно. Уж лучше бы в Париж. Поразмыслите хорошенько, - для этого особой начитанности не нужно, - как могут победить нас беляки, когда они, например, в правительство Милюкова посадили? Пустозвон, дешевка кабинетная... Да настоящие Российские офицеры его бы и близко к движению освободительному не подпустили!
- Странный вы чекист, - грустно усмехнулся белогвардеец. - Сами-то не из бывших?
- Из них.
- Вот это-то и удивительно! Как же вы... к красным-то? Уж лучше бы в Париж.
Иловайский расхохотался так, что допрашиваемый даже отшатнулся слегка и посмотрел на него с испугом.
- Вы знаете, - отсмеялся Иловайский, - вспомнилось мне... Недавно один чудак вроде вас на меня наскочил, аж из самой Германии, из плена приволокся, Русь-матушку защищать от красной заразы. Посмотрел я на него, вижу: из настоящих, фронтовик, офицер, войну шкурой попробовал, и в плен попал еще до того, как солдатики из его эскадрона озверели и погоны с таких, как он, срывать принялись. Какая, говорю я ему, Русь вам - матушка, без Царя да без трона? Хуже мачехи она для таких как вы. От Царя-то вы не отрекались, а керенщины-милюковщины нашей еще и не нюхали. Наша-то ленинщина-троцкищина - кремень по сравнению с этой жижей. Не буду я вас, говорю, честного офицера-фронтовика в шайку негодяев звать, к нашим то есть. К белым вас отпустить? Которые лозунг за учредительное собрание выкликнули?! Да был бы у них клич - за Веру, за Царя Православного, давно бы уже Москву заняли! Нет. Они монархиста и в армию-то не возьмут. Если Корнилов - вождь и основатель, чего от такой армии ждать? Служил Царю, милостями был осыпан, а оказывается, только и думал, как бы скорее из России республику сделать. Первые же они, все эти Алексеевы, Корниловы да Рузские, на которых Государь рассчитывал, и предали его! А Корнилов еще и "подвиг" совершил - Государыню Императрицу арестовал. Вот вам и вождь, и офицерики ему подстать. Кстати, бывших царских офицеров у нас побольше будет, чем у белых. Русский офицер, идущий к красным, презрения достоин - а ведь идут. Еще как идут!
- Как вы например? - не удержался белогвардеец от непривычной иронии.
- Я не воюю ни с кем, я - палач, - отрезал Иловайский, нахмурившись. - И что с ними только ни делали: в Москве, в Новоспасском, двадцать тысяч застрелили сразу, в море их топили, к лошадиным хвостам привязывали... Слово "Отечество" у нас забыть надо; ради мировой революции, ради интернационала ты должен Россию отдать, детей и родителей предать, у крестьян зерно отнимать, попов убивать, храмы ломать, флот родной потопить, дом чужой и свой разорить... Идут! Почти каждой ротой, считай, у нас офицер командует. А казачки, Империи опора? Государь их в Питер вызвал, чтоб бунт шелудивый подавить, а они банты красные напялили. И тоже учредиловку им подавай! Так вот, говорю я тому чудику офицеру, неужто за учредиловку умирать пойдете? Да они же, свои, за приверженность к монархизму еще и расстреляют запросто. Давайте лучше, говорю, я вас расстреляю. Смерть христианскую примете, после исповеди и Причащения, благо и батюшка был под рукой. А то, говорю, подумайте - у белогвардейцев сопьетесь, безобразничать начнете, поди и застрелитесь еще, а это уже грех смертный. А Красная армия для безобразий и создана, в ней вы скорее застрелитесь, а нет - так казни точно достойны будете. И отсидеться негде, в нашем тылу вас быстро высветят и к стенке. А у белых как увидите, что творят тыловые крысы, как они довольствие, боеприпасы и обмундирование моим засланным продают... нечего вам на это смотреть. И в Париже вам делать нечего, так как вы не спекулянт. Понял он меня тогда.
- Расстреляли?
- Расстрелял. Что и вам предлагаю.
Арестованный долго молчал. Потом он вновь снял очки, вытер глаза, вытер покрывшееся испариной лицо.
- Расстреляйте. Мне все равно. И на вопрос ваш я отвечу. Зачем к белым пошел... Хотя и не хотел воевать. Я ведь до всех этих ужасов тихо жил, просто. Семья у меня была - жена и дочка. А тут смута эта, Царь отрекся, солдаты с фронта побежали... в общем, мужики мои, мерзавцами какие-то подученные, совсем остервенились, взбеленились. Меня тогда не было в селе. Жену мою во время бунта пьяный крестьянин топором зарубил... Дом сожгли. Это не самое страшное. Я остался один с дочерью, решил пробираться с ней на юг...
Он замолчал. Иловайский по-прежнему смотрел на него задумчиво и ждал продолжения.
- Нас с поезда сняли красные матросы, - голос арестованного дрогнул. - Меня избили, а дочку... - он ударил ладонью по столу и лицо его исказилось. - Ведь ей всего восемь лет было! А их - больше десяти человек! И я ничего не смог сделать один... Она умерла у меня на глазах. Вот так. Мне потом было все равно, с белыми или с зелеными, с Петлюрой или с Деникиным - лишь бы бить этих... этих... Не много побил, не воин я. Расстреливайте. Жить мне ни к чему. Не хотел я вам ничего рассказывать... Да только... как же вы смеете про Императора, про предательство, когда вы сейчас с ними... и не важно ради какой цели.
- Скоро и за своих примусь, - негромко, но твердо уверил Иловайский.
- Да неужели вы не понимаете!.. - закричал белогвардеец. - Вы их шайкой негодяев назвали, а они хуже! Редкий душегуб на такое пойдет, вы это понимаете! Неужели же у вас никогда не было жены, детей?
- В моей жизни ни детей, ни женщин быть не должно... - твердость куда-то исчезла из приглушенного голоса Иловайского. Он помолчал, потом спросил: - Что ж... Исповедоваться хотите?
- Да. С такой ненавистью нельзя туда идти. Быть может, под епитрахилью Бог мою душу смягчит...

Вскоре Иловайский отправил пленного белогвардейца в старый чулан, служивший складом всякой рухляди. Там в пыли и во мраке сидел арестованный отец Маркел. Он принял недавно постриг в этом монастыре, и единственный из разогнанной братии был арестован за то, что пытался спасти святой Потир - золотую Чашу для Причастия от лап кощунников.
- А, поп, руки загребущие, позарился на золотишко! - зло смеялись над ним чекисты. Отец Маркел только крестился, смотрел ясно и кротко, и весь вид его раззадоривал красных. Никто не мог удержаться, чтоб не пнуть старика иеромонаха, не толкнуть, за бороду не дернуть... Отец Маркел охал, вздыхал и молился.
Лишь один человек из всех не пинал его и над ним не смеялся - сам грозный начальник губернской ЧК. Едва не вскрикнул отец Маркел, когда узнал в поседевшем комиссаре бывшего графа Иловайского. А бывший граф сделал вид, что священника не узнает. Быстро, сухо и мрачно провел допрос, кажется, даже не очень-то интересуясь ответами, а потом приказал запереть батюшку в чулан.
Так и сидел здесь отец Маркел, пока Иловайский не привел к нему пленника на исповедь. Удивился батюшка поступку чекиста, но и обрадовался возможности вновь исполнить пастырский долг и помочь человеческой душе...
Исповедь кончилась, белогвардейца увели, но вскоре опять лязгнул замок, дверь отворилась, и вошел сам Иловайский. Прислонился к дверному косяку, сложив руки, и молча смотрел на отца Маркела. А тот - на него.
- Благодарю, батюшка, - наконец сказал чекист. - Исповедь была ему необходима. Я ведь для иных исключения делаю.
- Что с тобой сделалось-то? - тихо вопросил священник. - Не ты за ли Царя-батюшку при мне кричал? А теперь? И несладко ведь тебе - вон как поседел, а молодой еще совсем...
- Моя судьба вас, батюшка, волновать не должна. Зато мне вот интересно, как вы теперь-то на любезную вам природу смотрите, и на венец Божия творения - человека? До сих пор гармонию ощущаете? Любовь и простоту ищете? Этот чудак-белогвардеец тоже говорил: просто жил, ни о какой грызне и не думал... Рассказал он, наверное, что с ним сталось? Утешили вы его?
- Тайна исповеди нерушима. А тебе отвечу - есть и гармония, и простота, и любовь. А если нет любви, то и Бога нет. Но Живой Он, Существующий - Отец наш Небесный. Зло... так это всем известно - свобода воли человеческой...
- Вот-вот. А теперь Алена ваша по свободной своей воле за светлое будущее для России с Россией же воюет.
- Так жива Аленушка?! - батюшка встрепенулся, перекрестился.
- Когда видел, жива была, а сейчас кто же поручится? Время такое... Смотрю я на вас, отец Маркел, и вспоминается обед тот у Пьера. Так кто прав оказался? Ведь боязнь моя за Россию подтвердилась. Кстати, не знаете ли вы, что там с учителем нашим любезным сталось?
- Знаю. На шальную пулю нарвался. Нелепая смерть... Царствие ему Небесное.
- Эх, да! Жаль, ко мне не попал наш демократ сельский, мы бы с ним в моей чекушке спор продолжили. Так вот, оказывается, батюшка, русак-то наш, чудо-богатырь, из солдатушек-ребятушек, слушает демократиков-кадетиков, семечки лузгая, а вот чтобы слушаться - ни в какую. Кто бы мог подумать? Был Русский человек строителем Империи и вдруг в одночасье бандитом стал. Как облопошились-то! Правильно: не нравился Государь святой - получайте большевичков-изуверов и матросиков моих, и слушайте, слушайте музыку революции... свист пуль на собственном вашем расстреле. А середины у России быть не может, на то и Россия она. Вы им еще Царствия Небесного желаете! Нет, всех - в огонь геенский. А коли не в огонь... На Небесах разберутся. А я - бич Божий. Так получается.
- Божий? Да ты же в Бога не веруешь, - скорбно возразил батюшка.
- Как... не верую?! Одни болваны не верят в Создателя.
- Грех осуждать даже, а ты убиваешь. "Не судите да не судимы будите". Никакая революция Божью заповедь не отменит. Осуждающий не оправдывается, а уж убивающий...
- Я ни кого не сужу, - упрямо возразил Иловайский. - Я привожу приговор в исполнение. Я - палач. А палачи не судятся за убийство.
Батюшка сокрушенно покачал головой.
- А храмы... храмы Божии разве не твои подручные разрушают?
- Да зачем они теперь, храмы, в этой проклятой пропащей стране?! - аж зашелся чекист.
- Ты проклятиями-то не разбрасывайся! - повысил голос обычно тихий батюшка и почти прикрикнул на Иловайского. - Не по чину берешь!
- Ничего я не беру... Нечего нынче храмам красотой своей, крестами сверкающими на думы тяжкие трудящихся отвлекать, о прошлой жизни напоминать, бередить души! Все порушим, не я, так Аленушка с маузером от края до края по красной Руси пройдется... А ты молись за меня, отец, потому что я гонитель, за гонителя положено молиться, а вот за растлителей, за соблазнителей не положено... Им бы и не рождаться вовсе, а они... Вон их сколько народилось, так я им мельничные жернова и понавешиваю, не сбегут, по Парижам не отсидятся. Всем! Батюшка только головой качал.
- Эк сколько силищи-то в тебе! Да силы-то злобной, не от Бога она... Когда носитель такой силы не воцерковлен, он обязательно добычей беса становится. Но смотри - и ты не безнадежен. И сделаю я по слову твоему - буду за тебя молиться, до последней минуты своей. Ведь и у тебя душа человеческая и болит она...
Меньше всего хотелось думать Иловайскому о своей болящей душе. Но сознавал: встал он на скользкую кручу, мчится вниз - не остановишь, и с каждым днем ломается что-то из того, что еще оставалось целого в его душе. А сегодня, после допроса белогвардейца, что-то сломалось уж очень резко и сильно.
- Батюшка, - вновь заговорил допрашиватель и священник не узнал его дрогнувшего голоса. - Ну почему вдруг такое с людьми произошло? Почему при новой жизни все так оскотинились?
- Покров сняли с России, - священник перекрестился, горестно вздохнув. - Сам знаешь... А кто такой Русский человек без Покрова-то этого? Отреклись от Помазанника Божьего, убили Его... Страшное дело, немыслимое. - Он не имел права отрекаться!
- Опомнись, монархист-истребитель! Уже и за Государя судишь... Да что уж, коли ты на Боговы дела посягнул. Гордыня в тебе страшная, вот и весь сказ, и всё, что делаешь, всё - от нее, матери пороков. А у Государя нашего и тени гордыни не было. Честь была, достоинство редкое, а гордыни - не-е-ет, потому и волю Божью о себе принял. Всё затмило у тебя... Когда от греха, от разгула только обруч железный душу сдерживает, а сама она рвется в разгул, только и думает - скорей бы обруч сгинул - это беда! Сколько обручей не одевай - вырвется. Не захотел Государь наш таким обручем быть. Свобода воли... на нее даже Господь не посягает, а Царь, он всего лишь человек, хоть и помазанник Божий. Все против отца восстали... Отовсюду - не хотим тебя, слабый ты, такой-рассякой. А потом, когда нахлынуло, когда вы чекисты-истребители по Руси пошли, вот тут, думаю, и явилась ему перед кончиной мученической вся необъятность этого отречения.
- Да, прав ты, батюшка, прав! Разогнал бы он всех, на фонарях перевешал, германцев бы к июню добил. И что - Великая Россия от океана до океана, мира всего распорядитель... а внутри зараза осталась бы. И все эти кадеты-интеллигенты новую паутину плели б, хотим де к расстегайчику еще и власти откушать! И ты знаешь, отец, - чекист-монархист что есть мочи грохнул кулаком по стене, так что задрожал ветхий чулан, - нет моей личной вины в его отречении! Я был верен присяге и словом, и делом. Как Иов друзьям своим говорил, что нет на нем грехов, так и я говорю - не повинен я, не предатель, верность присяге до конца донес... Я понять хочу...
- С кем сравниваешь ты себя? Разве Иов, когда на него беды свалились, начал безобразничать, в палачи пошел?
v - Ни с кем я не сравниваю себя. Но только наш 3-й конный корпус остался верен Государю! Федор Артурович - единственный из генералов, кто не предал его. Петлюровцы убили, а шашку его золотую своему главарю преподнесли! За Келлера мне сполна заплатят! Всех, кто был у Петлюры...
- Да его целыми городами встречали.
- Городами и казнить буду.
- А если ж не они убили? Не петлюровцы?
Задумался Иловаский на миг.
- Может и так, отец... Все едино. Всем туда дорога.
- Эх, Костя... А ведь повернись по-другому... мог бы мучеником Христовым стань.
- Не трави душу, отче. Нет мне пути назад. А ты, батюшка, ступай с Богом на волю. Вина твоя не доказана!
- Путь для всех открыт, неправда! - крикнул ему священник. - Да только не назад, а вперед - к Отцу Небесному... Но Иловайский уже не слышал его...

Глава пятая
Последнее дело Иловайского

Со временем почти перекипел граф-чекист, утомился, еще не постарев, поседел изрядно. Совсем оледенела сердечная корка, а в том, что было подо льдом, уж давно копаться перестал. Страшная его карьера на взлете остановилась как-то вдруг, в одночасье (по молитвам, как казалось Иловайскому, отпущенного им отца Маркела), хотя и не рухнула совсем. И вот сидит он в своем кабинете на Лубянке, с отвращением откинув в угол стола принесенное сегодня незаконченное кем-то дело, даже не взглянув на него, и думает... Нет, не думает, пожалуй, а просто устало отдается причудливому течению мыслей...
Нет-нет, да вторгались, вынырнув из непроницаемой бездны памяти, обрывки далекого прошлого в неуютную жизнь Иловайского. И все чаще, все настойчивее вторгались... Не далее как вчерашним вечером рассматривал он изъятую при обыске фотографию убиенного Императора. Всю ночь просидел над ней. Горел огонек в кабинете, и, казалось - упорно работает дотошный следователь, но...
"Ведь завещал же Царь не мстить за него!" - впервые подумалось Иловайскому. Даже почудилось, что выражение необыкновенных Царских глаз на фотографии изменилось из кротко-печального в скорбно-осуждающее... Так и уснул незаметно за столом. Федор Артурович приснился. И сейчас помыслилось бывшему его ротмистру: "Что сказал бы он, последний рыцарь Императора, о той кровавой тризне, что справил я по ним обоим?.."
v Сумрачен был рассвет над Москвой, тягостен... Так же сумрачно и тягостно было на душе чекиста. Лишь одно еще радовало прежней лукавой радостью: дождался таки, что и за своих наконец принялись. Да еще как принялись! Все красные герои, живые легенды революции - все в черных списках. "Дорвались до светлого будущего!" - злорадствовал Иловайский, но тут же и мысль приходила: "Теперь уж скоро и меня..." с неизменным довеском: "Поскорее бы!"
Вот еще новое дело, которое зачем-то ему передали на дорасследование... Чего там дорасследовать - все и так ясно. Тоже кто-то из "героев", под 58-ю попавший. Что ж, надо наконец посмотреть, кто там да что... Придвинул к себе папку. Громко вскрикнул:
- Елена Маркеловна! Не может быть!
"Почему, собственно, не может? - тут же взыграла насмешливо-ядовитая часть его души. - Очень хороший экземпляр... Ты же караешь всех, палач".
- Но только не Алену! - почти простонал он вслух. - Только не ее...
v
И вот она сидит перед ним, аккуратно сложив на коленях руки, смотрит на него прежним ясным немигающим взглядом. Единственно любимое в жизни лицо, даже во мраке преступлений не забытое... Исхудавшая, постаревшая, измученная, но, чувствуется, по-прежнему уверенная в своей правде... только какая теперь правда у нее? Другой человек - ощущал Константин Петрович - нет больше горящего революционным огнем комиссара, как не стало когда-то поповской дочки.
- Алена! Это что, возмездие Божие? Для обоих?
В ответ на звук его голоса Алена Маркеловна встрепенулась, хотела что-то сказать, но вдруг слезы заставили ее закусить губу, потом закрыть лицо руками. Никогда не видел он ее слез, даже когда расставались они тем утром, как думалось обоим - навсегда. Хотелось ей тогда плакать, и он это видел, да сдержалась, не заплакала. А сейчас...
Он встал из-за стола, упал перед ней на колени, целовал руки, гладил золотые, уже с проседью волосы. А когда крепко обнял, она болезненно поморщилась, едва не вскрикнув. Он понял:
- Пытали тебя?
- Не нужно об этом, - покачала головой Алена.
Иловайский вернулся за стол, прижался лбом к стиснутым кистям рук.
- Зачем же так, Константин Петрович, - услышал ее спокойный ласковый голос. - Жизнь наша кончилась... понимаешь?
Иловайский горько вздохнул, оторвал от рук тяжелую больную голову. Молчание. Тяжелое, нестерпимое... Алена не выдержала первая.
- Что же не допрашиваешь, граф? - спросила с грустной усмешкой.
Не то рыдание, не то рычание вырвалось у Иловайского, он схватил "дело" Алены, сжал так, что ногти побелели, а потом... потом клочья бумаги разлетелись по всему кабинету. Алена изумленно наблюдала эту картину, даже ладонь ко рту прижала.
Молодой сослуживец Иловайского без стука появился на пороге. Тот продолжал яростно рвать листы, не обращая на него внимания. Потрясенное поначалу лицо молодого чекиста постепенно принимало философски-спокойное выражение. Некоторое время он наблюдал за Иловайским молча, потом пожал плечами:
- Глупо! Трудно ли заново страницы заполнить? Тем более, насколько мне известно, она пока еще ничего не подписала: не хочет признаваться в шпионаже - и все тут. Потому-то ее тебе и перепоручили, а ты вон что творишь... С чего бы это? Про тебя-то, Константин Петрович, давно все говорили, что ты того... Теперь своими глазами вижу. Только боюсь, что не в лечебницу тебя отправят из этого кабинета.
Иловайский, изорвав последний листок, яростно швырнул обрывки в лицо коллеге...

Наконец наступило то, в чем никогда не сомневался бывший граф Иловайский. Роли поменялись. Он давно был уже к этому готов, но никогда не представлял себе, что произойдет это именно так...
В ненависти к Советской власти, в подрыве ее признался сразу.
- Впрочем, - хохотал, - я такой же подрывник власти сатанинской, как и вы: сами себя пожираете - заодно со всей страной искалеченной. Даст Бог -рухнет ваш колосс на глиняных ножках!
Бывший молодой коллега, ведший теперь дело Иловайского, аккуратно записывал эти горячечные высказывания - слово в слово... И не раз ловил на себе Константин Петрович его изучающе-заинтересованный взгляд.
И вот однажды его вновь привели на допрос. Все в кабинете было как всегда, кроме одного: здесь была... Алена.
- Видишь, Иловайский, - кивнул следователь на бумагу, быстро покрывавшуюся ровными строчками его бисерного почерка. - Дело восстановлено, зря старался. Правда, упрямая баба! Молчит. Кое-что выяснить хочу, стало быть - очная ставка.
- Никогда ее раньше в глаза не видел! - заорал Иловайский.
- Успокойся!
Следователь поставил жирную точку, немного полюбовался результатами своего труда и перевел взгляд на Иловайского. Необычайно странный взгляд был сейчас у молодого чекиста.
- Покурить что-то захотелось, - скороговоркой произнес он, - а я не люблю в кабинете... Обождите меня здесь. Без глупостей только.
Если бы сейчас перед Иловайским внезапно поднялся смердящий мертвец, это бы не сильнее поразило его, чем необъяснимая, подсудная, в общем-то, выходка бывшего сослуживца, кажется, что-то о них с Аленой уже выяснившего. То, что это - не ловушка, не подстава Иловайский ощущал шестым чувством. Да и Алена тоже. Она первая подошла к нему и молча его обняла.
- За что же милость-то нам такая, Аленушка? - не мог прийти в себя Иловайский.
- По Божьей воле, Костя. Бог-то - есть. И это - чудо Его нам, ничем незаслуженное, - она слабо улыбнулась, прижимаясь лбом к его плечу. - Помнишь, как в лодке катались? Жаль, что совета твоего тогда не приняла - батюшку слушаться...
- Люблю я тебя, Аленушка.
- А я ведь ребенка от тебя ждала.
- Ребенка?!
- Так ждала, так хотела... Не доносила. По-другому и быть не могло в жизни моей взвихренной, безумной. Сколько времени я уже не комиссар, а крест совсем недавно вновь надела.
- А я свой крест и не снимал. Хоть и права уже не имел его носить. Не был я Христианином, и в Бога, оказывается, не верил - правду мне тогда твой отец сказал. Палач... И прощения мне не будет. Сам его отверг.
- Нет такого греха, который Бог кающемуся не простил бы. С этим я и уйду. Буду молиться, и ты - тоже молись. Дверь приоткрылась. Алена быстро поцеловала Иловайского и спокойно села на свое место...

Глава шестая
Раскаяние

В общей камере Иловайский чувствовал себя одиноким, и не было таких страданий, боли, унижений, которые могли бы быть тягостней самого сильного мучения - проснувшегося раскаяния, осознания сути своей на Божьем свете, страшных пыток совести. И ничто не облегчало его терзаний. Пока в камеру не бросили батюшку...
Несколько дней присматривался священник к Иловайскому, выделив его из всех - невозможно было не выделить. И, наконец, приступил осторожно.
- Прости меня, мил человек... Давно примечаю - мучаешься ты, да так, что смотреть на тебя - и то больно. Глаза страшные, безпамятные... Не видал я, признаюсь, в жизни такого, а жизнь-то большую прожил, чего не насмотрелся...
- С Богом хочу примириться, - ослабевшим голосом сказал Иловайский. - Не принимает Господь палача.
- Да ты за Него-то не решай. Давно не исповедовался?
- С начала Гражданской.
- Что ж... А иные и всю жизнь... Хочешь душу облегчить? Я не подсадной.
- Знаю. У меня на это чутье особое. Столько лет тайные мысли выведывал... Мне исповедоваться - года не хватит. Тысячи душ на мне!
- Уж так и тысячи? Да! А ты исповедайся, может и не понадобится нам года. Как звать тебя?
- Константином.
"Вот она, молитва Аленина и батюшки ее", - подумалось Иловайскому...
Вскоре сокамерники с изумлением и даже с содроганием наблюдали, как плачет, рыдает, захлебываясь и задыхаясь, граф-чекист Иловайский, все сильнее, все громче, до вскриков, стоя на коленях перед священником. И как малого ребенка гладит его по голове батюшка, приговаривая:
- Вот и славно, вот и исповеданье твое...
И впрямь - что мог добавить к исповеди бывший граф, бывший чекист, рассказав священнику, кем он был и что творил? Начал было перечислять своих жертв, кого помнил, да на третьем имени горло сдавило, боль пронзила грудь. Вдруг ему показалось, что он сейчас умрет, уйдет в ужасное неизвестное, так и не дождавшись разрешительной молитвы, и адом живым обернется для него эта неизвестность. Но отпустило с хлынувшими вдруг слезами. Слезы перешли в рыдания, и в них необходимо было уместить всю свою жизнь...
Долго гладил его батюшка по давно поседевшим волосам, потом накрыл голову самодельной епитрахилью и прочитал разрешительную молитву.
Вскоре за ним пришли. Он лежал неподвижно лицом к стене. Рядом сидел священник, беззвучно шевеля губами. Поняв, что пришли за Иловайским, он сделал невольное движение, словно пытался закрыть собой недвижимое тело, и сказал негромко:
- Он умер.
Всполошилась камера.
- Да ты что, поп? Как умер? С чего это?
- Господь призвал. Сердце, наверное, не выдержало такого исповедания...

А через несколько часов после того, как остановилось сердце Иловайского, был приведен в исполнение смертный приговор, вынесенный без суда и следствия его любимой Аленушке. На расстрел она шла примеренная с собой, с успокоенной душой - нет такого греха, который Бог кающемуся не простил бы... Не сомневалась Алена, что милосердный Господь уже отпустил грехи и ее любимому человеку.
Она не знала, что им суждено умереть в один день, но предчувствовала, что ее Косте не дано остаться в живых, а потому от сердца молилась и за себя, и за него, совсем по-детски, горячо и несомненно веруя, что Господь соединит, наконец, их души на Небесах...

1
| 2

Марина Кравцова, Copyright © 2002

 

 
 
Для общения о литературе, о ее месте и значении, о книгах, повестях, романах, сказках и поэзии
приглашаем Вас в раздел "Культура Исскусство Творчество" нашего форума.
В этом разделе можно также публиковать Ваши новые работы или фрагменты из них.
 
 

 
 
 
 
  Stalker TOP TopList ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU  
 
 

Спонсор проекта VINCHI GROUP: производство, размещение и модернизация web-ресурсов

Copyright © 2002 Православный вэб-комплекс ЗОДЧЕСТВО